«Жизнь и сновидения – страницы одной и той же книги»
(Артур Шопенгауэр).
Когда-то давным-давно, в совершенно другой жизни, я жил далеко на севере, в старинном сказочном…«Жизнь и сновидения – страницы одной и той же книги»
(Артур Шопенгауэр).
Когда-то давным-давно, в совершенно другой жизни, я жил далеко на севере, в старинном сказочном городе, стоявшем на высоком холме над холодным морем, чьи тяжелые ленивые волны беспрерывно плескались вокруг торчащих из воды валунов, – в городе, где царила тишина, не нарушаемая ни ветром, ни грозой, ни громом, и где целыми днями плыли по небу тяжелые серые облака. В том удивительном и небывалом городе всегда стояла одна и та же пора года – мягкая, теплая и ласковая зима, и всегда было одно и то же время суток – тихие сумерки, когда и голоса людей, и звуки неторопливых шагов, – все скрадывалось наступающим безмолвием зимнего вечера и пушистым пружинистым снегом, который никогда не уставал падать с низкого серого неба на темную брусчатку мостовой, и, сколько его ни счищали, с завидным терпением снова ложился под ноги.
Я жил в одной из тесных улочек средневекового квартала, по обеим сторонам которой высились островерхие дома под черепичными крышами, с узкими готическими окнами на белых фасадах и грубыми железными балками, торчащими над самым верхним окном, маленьким и темным. Моя квартира помещалась в бельэтаже красивого старинного дома, хотя и не столь почтенного, как его благородные соседи, и смотрела на улицу большим светлым эркером в половину шестигранника, окна которого были сплошь в маленьких прямоугольниках темных старинных рам. Тяжелые шторы закрывали мое уютное жилище от нескромных взглядов прохожих, по большей части заезжих путешественников, которых этот город издавна привлекал своим неповторимым обликом живой старины. Когда же шторы бывали не задернуты, то редкие прохожие могли видеть в ярко освещенном окне мой четко обрисованный силуэт. Сидя в удобном старом кресле, помнившем, наверно, не одно столетие, и откинувшись на высокую податливую спинку, я смотрел из своего эркера на длинную улицу, расстилающуюся внизу, и слушал умиротворяющие звуки вечно стихающего дня: чьи-то одинокие шаги, скрипевшие на свежем снегу, негромкие, скоро гаснущие голоса, веселый смех, резко обрывающийся в тишине, чей-то взволнованный возглас…
Порой снаружи доносились до меня отрывистые слова неизвестных и странных языков, и их звуки будоражили мое воображение, рождая в нем образы далеких стран и неведомых городов, где светит яркое солнце, растут высокие деревья и веет терпкий освежающий ветер, пропитанный запахом моря, где живут красивые загорелые люди, и стройные мужчины в белых костюмах ведут под руку статных прекрасных женщин в длинных платьях, изящно облегающих их гибкие тела, а откуда-то издали доносятся звуки дивной музыки. Улицы этих городов, запыленные и кривые, круто сбегали к морскому берегу, где у причала покачивались на волнах элегантные белые яхты и величественные шхуны с высокими мачтами. А где-то наверху, за бесконечными кварталами высоких домов и низеньких лачуг, лепящихся по склонам прибрежных холмов, за тенистыми парками и площадями, вымощенными старым асфальтом с выбоинами, в которых всегда стояла дождевая вода, находился сумрачный, насквозь пропахший дымом вокзал, откуда то и дело уходили вдаль длинные, унылые поезда. На этих-то поездах и приезжали в наш город его каждодневные гости, все время разные, – хотя на самом деле многие из них, как я подозревал, приезжали сюда снова и снова, потому что полюбили мой заповедный город так же, как любил его я.
Часто, наскучив однообразным сидением в кресле у окна, я надевал теплый сюртук на меховой подкладке, купленный когда-то по случаю и служивший мне верой и правдой уже так много лет, что я потерял им счет, натягивал на голову меховую шапку с козырьком и выходил из дому подышать воздухом. Ничего в своей жизни не знал я чудеснее, чем бродить по тихим, узким улицам старинного города, никуда не торопясь, ступая по свежевыпавшему снегу, и вдоволь любоваться разноцветными окнами домов, ловить кружащиеся в воздухе снежинки и всем своим существом чувствовать наступающие сумерки, которые так никогда и не перейдут в ночь… Тихо проплывали мимо меня теснящиеся на скупом пространстве городских улиц высокие бюргерские дома с крутыми скатами крыш, крытых старой черепицей, продолговатые корабли строгих церквей с высокими башнями и острыми, позеленевшими от времени готическими шпилями, уткнувшимися прямо в небо, и неожиданные перекрестки, с которых открывалась перспектива новых улиц, уходящих вдаль. Так можно было идти целую вечность, не зная усталости, не чувствуя холода, слыша только скрип собственных шагов и стук своего одинокого сердца…
А иной раз, выйдя на прогулку, я сворачивал влево и, пройдя в арку под высокой башней, где некогда были городские ворота, поднимался в верхнюю часть города по булыжной мостовой узкого и длинного прохода, без всякой вины заточенного в узилище двух глухих стен, с вечной порослью мха и плюща на их отвесной крутизне. Я проходил мимо величественного собора, за которым виднелась серая громада рыцарского замка с гордой сторожевой башней, выше которой не было в том городе ничего, некоторое время пробирался по еще более тесным и кривым, чем в нижней части города, улочкам, круглые булыжники которых так и норовили подставить ножку, и затем выходил на открытую площадку, огороженную низким каменным парапетом. С той площадки моим глазам открывался бескрайний простор небес, а внизу подо мной багровело, словно осенний лес, готовый сбросить листву, причудливое застывшее море черепичных крыш, за которым в отдалении угадывалось в сумеречной тьме настоящее море, широкой темной гладью уходившее вдаль.
Молча стоял я, любуясь этим захватывающим зрелищем, и в душе моей в такие минуты всегда было покойно и тепло, – я, сам не понимая отчего, был уверен, что так, как сейчас, будет и всегда, и вовеки. И мне не было скучно раз за разом видеть одно и то же, ибо я давно уже понял, что не в непрерывной смене впечатлений состоит счастье, и не в непрестанной перемене мест на свете заключена жизненная мудрость. Нет, – она заключена именно в этом постоянстве и неизменности бытия, в том, чтобы изо дня в день и из года в год проходить по одним и тем же улицам, видеть одни и те же дома под одним и тем же небом. Ибо в этом, и только в этом, и кроется скромное человеческое счастье на земле.
И еще порой я любил выйти за черту городских стен, спуститься к отлогому берегу моря и стоять там на белом песке, слушая успокаивающий душу плеск холодных волн и резкие крики чаек, пикирующих над водой. Я бросал им крохи хлеба, и они, налетая, выхватывали его из моих рук. Впереди, прямо перед собой, я видел над горизонтом зарево далекого заката, которое всегда пламенело над морскими волнами и никогда не гасло. Приморский житель, я не представлял себе, что где-то могут быть города, близ которых нет моря, где не бывает этого вечного плеска волн и этого чувства простора и свободы, всегда возникающего в душе, если стоять на берегу и смотреть в даль. В такие минуты и душа становится подобной белой чайке, вольно парящей над волнами. И порой мне даже казалось, что моя душа и есть та самая белоснежная чайка, которая лишь временно, по прихоти судьбы, приняла тяжелый и обременительный образ человеческого тела, приковавший ее к жесткой и немилостивой земле, – но что когда-нибудь она непременно освободится от своего тягостного бремени и радостно взмоет ввысь, туда, где нет ни забот, ни горестей земных, и откуда, как на ладони, видна вся человеческая жизнь…
Прекрасны были эти одинокие неспешные прогулки по причудливо переплетенным улочкам, в которых навсегда застыл непередаваемый колорит седой старины, прогулки под непрерывно падающим и никогда не прекращающимся мягким, всепримиряющим снегом. И всегда над головой нависало густо-серое небо, удивительно гармонировавшее с серым камнем старинных городских стен, башен, увенчанных, словно исполинские грибы – островерхими шляпками, ярко-рыжими колпаками черепичных крыш, и красавицей ратушей, чья благородная темно-серая окраска казалась мне прекраснее любого другого цвета на земле, и чья стройная, головокружительная башня вонзалась острым барочным шпилем в низкие облака. А те, не обращая ни на что внимания, все плыли, и плыли, и плыли над городом, и всегда в одну и ту же сторону – на восток…
Там, в той стороне, куда они уплывали, исчезая в фиолетовой дали горизонта, когда я смотрел им вслед, порой смутно представлялось мне как будто нечто темное, навевавшее на душу безотчетную тоску, какая иногда случается во сне. Ибо бывают сны, в которых ты видишь себя в тяжелых, неприятных, а подчас даже опасных обстоятельствах, и пытаешься убежать, – но ноги становятся ватными и не повинуются тебе, они словно прилипают к земле, и ты понимаешь, что вот сейчас нечто неведомое и пугающее настигнет тебя, и тогда случится самое страшное… Но в этот момент милосердное божество сновидений дергает за шнурок неслышного звонка, и ты возвращаешься к светлой яви, – или переходишь в другой сон, легкий и приятный, словно ароматный ветерок, навеянный прошедшей мимо юной девушкой, чьи каблучки ритмично цокают по булыжной мостовой…
Случилось так, что с некоторых пор что-то непрошеное и тревожное надвинулось на мою душу с той стороны, куда уплывали облака, – какое-то смутное, безотчетное ощущение, подобное давнему неуловимому воспоминанию. Оно внесло резкий диссонанс в мою доселе столь безмятежную жизнь, отозвавшись в душе чужим и неприятным отзвуком, от которого и хочешь, но не можешь освободиться. Я не мог понять, что это было, – но ни молчаливые прогулки, ни долгие бдения в кресле перед окном не помогали мне избавиться от этого наваждения и возвратить себе былой покой и душевное равновесие, прежнее блаженное чувство всеприятия и радости бытия. Словно нечто непонятное вдруг начало стучаться ко мне в душу, прося позволения выйти из смутного мрака и стать таким же предметным и осязаемым, как и вся жизнь вокруг. И почему-то при этой мысли мне становилось страшно…
По ночам меня начали посещать странные сны – сны о другом городе, которого я никогда прежде не видел и в котором не бывал. Я не знал до сих пор, что на свете есть такие большие города: мой родной город можно было пройти из конца в конец за какой-нибудь час, – этот же был поистине огромен, и его унылым и безрадостным кварталам не было конца и края. Улицы в том городе были не кривые и тесные, как в моем, а, напротив, широкие и прямые; по их тротуарам в обоих направлениях двигался непрерывный поток пешеходов, а по мостовым с сумасшедшей скоростью мчались бесчисленные автомобили. По сторонам улиц там высились неприглядные и безликие громады многоэтажных домов; под ногами были не живые и теплые камни брусчатки, а мертвый асфальт, – а по краям тротуаров росли редкие чахлые деревья, листья которых по осени не багровели, а жухли и скручивались по краям в блеклые и неприглядные завитки. Там всегда стоял оглушительный шум, и день там сменялся ночью, а ночь – днем. Сменялись в том городе и времена года: то в нем была зима, – но не такая, как в моем городе, тихая и мягкая, а морозная и студеная, с беспощадными ветрами, злобно воющими в длинных обледенелых ущельях улиц, и с жуткой непроглядной тьмой долгих ночей, – а то знойное и пыльное лето, с бесконечными томительными днями и короткими душными ночами, не приносящими ни прохлады, ни облегчения. Но самое невыносимое и ужасное, что обрел я в этих снах и от чего криком кричала моя душа, было в лицах людей, которых я видел в том городе: они никогда не улыбались, и на них явственно отражалось запрятанное глубоко внутрь, но сквозившее из глаз отчаяние. И еще неприятно поразило меня то, что близ того города не было моря…
Я не знал, откуда и зачем приходят ко мне эти сны, и как я должен относиться к ним. Я жил уединенно, и потому посоветоваться с кем-либо или пожаловаться кому-то на свою нежданную-негаданную печаль я не мог. Иногда мне казалось, что это просто мимолетное наваждение, которое пройдет само собой, надо лишь немного подождать, – а иногда думалось, а не являются ли эти сны на самом деле внезапно нахлынувшими на меня воспоминаниями о моей прежней жизни, которую помнить мне не дано? И лишь в одном я несомненно убедился, – в том, что эти сны имеют ко мне самое непосредственное отношение, и что в них содержится что-то, до поры до времени неведомое мне, что когда-нибудь раскроется во всей полноте перед моим внутренним взором. И тогда мне, возможно, станет ясен некий скрытый смысл моей судьбы, и все эти непрошеные картины, наполняющие душу трепетом и ужасом, приобретут понятное и весомое значение… Однако от этих мыслей мне не становилось легче.
Я стал бояться спать по ночам и дольше прежнего просиживал теперь перед полузашторенным окном, усилием воли вновь и вновь размыкая слипающиеся веки. Ибо, стоило мне только лечь в постель, как тотчас перед моим внутренним взором вставала чужая шумная улица, где толпы угрюмо молчащих людей, толкая высокие деревянные двери с круглыми бронзовыми ручками, вливались внутрь высокого здания, на котором светилась искусственным светом огромная опрокинутая буква «W». И мне тоже хотелось последовать за ними, чтобы узнать – а что там, за теми тяжелыми полированными дверями?.. И однажды, в одном из сновидений, мне удалось туда войти. Вслед за суетливо спешащей толпой я спустился по широкой каменной лестнице в подземный вестибюль и из него вышел на длинный железнодорожный перрон, к которому в ту же минуту с грохотом подкатил поезд. Я вошел в беззвучно раздвинувшиеся двери, сел в углу мягкого сиденья, и поезд, оглушительно гремя, стремительно унес меня во тьму таинственных подземных тоннелей, где не было ни души, и только неверные огни перекликались друг с другом в грохочущем мраке, а порой за окнами вагона вдруг высвечивались жутковатые пустые тоннели с рельсами, уводящими в темноту. И так я ехал довольно долго, сам не понимая, куда и зачем, и с чувством давящей безнадежности в душе. И с этим же чувством я проснулся…
А в другой раз, погрузившись на мутное дно ночного кошмара, я видел себя бесцельно бредущим по скользкому обледенелому тротуару холодной мертвой улицы, бесконечной перспективой уходящей вдаль. Улица была совершенно пуста, и я был на ней один; никого из прохожих не было видно ни на той стороне, где был я, ни на противоположной, – и, тем не менее, я не мог отделаться от впечатления, что кто-то невидимый все время был рядом и шел за мной буквально по пятам. Порой мне казалось даже, что я слышу в тишине звук его шагов. Ощущение незримой и угрожающей слежки было таким явственным, что я несколько раз останавливался и оглядывался назад в полной уверенности, что сейчас воочию увижу своего преследователя. И всякий раз видел позади такую же пустую перспективу домов и тротуаров, и кругом по-прежнему не было ни души. Но едва только, успокоившись, я возобновлял свой путь, как тотчас же за спиной снова слышался шорох чьих-то крадущихся шагов… Постепенно мной овладел холодный липкий страх, и я бросился бежать без оглядки… Проснувшись, я долго лежал в постели и расширенными глазами смотрел в темноту. И, хотя я знал, что это был всего лишь сон, и что вокруг меня – любимый, привычный и надежный мир, не призрачный, а настоящий, – но все же я никак не мог успокоиться…
Со временем эти кошмары стали настолько реальными, что я уже и сам перестал понимать, где – явь, а где – сновидение. И мало-помалу – я не заметил, как это случилось – они поменялись местами с действительностью. И теперь мой старый, уютный город с тихими зимними сумерками стал казаться мне какой-то невероятной грезой, – а тот, другой, тягостный и негостеприимный мегаполис, по которому я странствовал в своих мучительных снах, стал представать все более и более зримым и вещественным, словно проявляясь из небытия, как проявляется изображение на дагерротипе под воздействием ртутных паров. И, вместе с этой грустной переменой, что-то непоправимо изменилось и во мне самом. Мне больше не хотелось бродить по тихим старинным улочкам, потому что мне все время казалось, что на самом деле их не существует, и что они – всего лишь плод моего воображения; и мое уютное жилище в бельэтаже старинного бюргерского особняка больше не вселяло в душу прежнего чувства покоя и защищенности. Порой у меня даже возникала мысль, что в этом доме я – всего лишь временный и случайный жилец, как будто постоялец некой гостиницы, и что, может быть, однажды придет настоящий хозяин моей квартиры и попросит меня освободить помещение для новых гостей. Когда же я выходил из дома, то ноги больше не несли меня в верхний город, и душа уже не звала, как прежде, постоять на морском берегу, – но я останавливался посреди улицы и, подняв голову и не обращая внимания ни на что вокруг, все следил и следил взглядом за облаками, уплывающими в неведомую даль. А мое сердце, словно стиснутое невидимой рукой в железной перчатке, сжималось от темного предчувствия и непонятной тоски…
И как-то утром, проснувшись в своей постели после очередного ночного путешествия по неприютному городу снов, я открыл свой старый саквояж из буйволовой кожи, положил в него шерстяную вязаную фуфайку, туфли с серебряными пряжками, пару рубашек с кружевными манжетами, две смены белья и пергаментный томик любимых стихов; затем оделся, как обычно одевался на прогулку, взял с вешалки зонтик-трость с загнутой костяной ручкой и вышел на лестницу. Я запер дверь своей квартиры на два оборота большим железным ключом и положил его на притолоку. Потом не спеша спустился по широкой, устланной вытертым ковром лестнице, толкнул дверь парадного и вышел на улицу. Из освещенных окон дома напротив струился мягкий сумеречный свет, с неба падал тихий, медленно кружащийся снег, и во всем вокруг царило дивное умиротворение старинного, устоявшегося быта, в котором нет и не может быть ничего тягостного, мучительного и страшного, и в котором душе покойно и хорошо, как в теплом сюртуке на дорогом меху… Я постоял перед своим домом, глядя с сильно бьющимся сердцем на осиротевший темный эркер, сиротливо нависающий над тротуаром, судорожно вздохнул, в последний раз взглянул на горделивый силуэт средневековой ратуши в узком просвете проулка за углом, – и пошел вдоль по улице неторопливым шагом. А старый дом за спиной остался стоять там, где я его оставил, и постепенно, по мере моего отдаления, все более и более уменьшался в размерах и таял в снежной дали, пока, наконец, зимние сумерки не поглотили его окончательно, словно его и не было никогда…
В последний раз я обернулся – и взглянул на далекий туманный силуэт старого города, с высокими шпилями церквей над застывшим морем черепичных крыш и ровным частоколом башен, над которыми горел негаснущий закат, – города, в котором прошла моя прежняя жизнь. Я мысленно простился с ней. Отныне путь мой лежал во тьму, прочь от всего, что было мне дорого, и с чем так сроднилась моя душа. Никогда, никогда уже белоснежной чайке не воспарить над привольными волнами родного моря, не подняться в головокружительный голубой простор!.. И в этот момент где-то далеко впереди, в той дальней и пугающей тьме, к которой влекла меня моя судьба, забрезжило нечто смутное и неразличимое, но властно зовущее к себе, – и к этому неразличимому я и устремил свои шаги. Зимние сумерки, в знак вечного прощанья, обволокли меня своим мягким и всепримиряющим сиянием, а снегопад пошел сильнее и скоро совершенно засыпал меня всего с ног до головы белым холодным пухом. И этот пух лежал на моей шапке, на плечах, на лице, – лежал, словно белый саван, и не таял…
…А где-то очень далеко, в совершенно ином мире, в огромном и страшном городе, где высились неприглядные и безликие громады многоэтажных домов, где под ногами был мертвый асфальт, а по краям тротуаров росли редкие чахлые деревья, – одинокий человек в своей холодной и неуютной постели, в пустой квартире, уже которую ночь подряд не мог уснуть. Он лежал на спине, глядя воспаленными глазами в темноту, и созерцал внутренним взором странные, небывалые картины другой, абсолютно непредставимой и невозможной, но такой манящей жизни… Ему виделись приветливые улочки незнакомого средневекового города, мягкие зимние сумерки и тихий снег, падающий с непривычно близкого неба, небывалая тишина и покой, – словно ожившая картинка из книги старого сказочника, сбывшаяся мечта, забытое детское счастье. Он видел старинный дом, освещенный скупым сумеречным светом, тепло светящийся эркер во втором этаже, зовущие к себе уютные окна, задернутые шторами; слышал мерный скрип снега под ногами прохожих, чей-то веселый смех, негромкий разговор на странном, непонятном языке… А вдали, в просвете узкой чужой улицы, по которой ему не случалось проходить никогда, ему виделось посреди площади красивое здание необычных очертаний, с высокой башней, вонзившейся острым причудливым шпилем в серые облака. А те, не обращая никакого внимания ни на сумерки, ни на черепичные крыши домов внизу, ни на всю странную человеческую жизнь, что протекает под ними, все плыли, и плыли, и плыли над призрачным городом, и всегда в одну и ту же сторону – на восток…