Ты не врёшь, макинтош. Гадание на картах ТАРО

Ты не врёшь, макинтош. Гадание на картах Таро.
…В Литературном Институте имени горького какие-то всё великие люди глядели на происходящее с высоко висящих по стенам 6й аудитории портретов…Ты не врёшь, макинтош. Гадание на картах Таро.
…В Литературном Институте имени горького какие-то всё великие люди глядели на происходящее с высоко висящих по стенам 6й аудитории портретов…
Был, в частности, портрет Пушкина — работы, кажется, Кипренского. Чёкнутый, но симпатичный дядька, читавший Историю России — профессор Орлов — всё проповедовал страстно, что, как же это и почему же теперь ничего не знает и не хочет знать молодёжь, а ведь так много надо и ст\’оит и даже просто интересно знать, и вот, например, портрет Пушкина висит, а кто же этот портрет Пушкина написал? Вот, никто не может ответить, а между тем это портрет работы Кипренского. Мрачновато наблюдавшая за Орловым Эльмиева забеспокоилась, когда в пятый раз на очередной своей лекции Орлов спросил и в пятый раз ему никто не ответил, и Эльмиева тоже не ответила — почему-то через пять или через десять минут после сообщения, насчёт чьего авторства висит этот замечательный портрет — через пять-десять минут эта информация выветривалась из эльмиевской головы как не было; забеспокоившись после в пятый раз на очередной лекции повторённого вопроса, Эльмиева стала специально стараться всё-таки запомнить… …Ну, и запомнила… что, вроде, Кипренский — но так всё равно и не могла никогда полностью поручиться за эту информацию. Профессор Орлов был азартен, очень увлечён гражданскими вопросами, политикой, положительным нашим историческим опытом, который должен же нас чему-то учить, и нашей великой разнообразной культурой и опять же историей.

Молодёжь эта самая, ездящая автостопом, занимающаяся концертами и в ВУЗах обучающаяся, в филологических, физико-математических, экономических, тоже была какая-то… буйная; и что-то всё переживала, сильно переживала, но о чём переживает, внятно изложить не могла; наверное… Наверное, хотелось такой настоящей, насыщенной эмоциями в полный рост человеческого духа жизни, как о какой жизни читаем мы в русской классике. Всё как-то мелко, распланированно и не по собственной воле в жизни происходит; несёт тебя куда ни на есть дурная какая-то инерция: учёба, работа, бутики после зарплаты, деланная улыбка, весёлость, азарт и притворная демонстрация, что вроде как это не тебя куда-то несёт мимо твоей воли, а что это ты сам… туда… идёшь. Дамы и господа возрастов лет от двадцати до сорока, рано столкнувшиеся с невозможностью жить по-человечески, начинали запоем читать всё подряд что попадало под руку; и, начитавшись к двадцати своим годам просто вообще всего, что только оказалось вот у них под рукой из литературы, испытывали они презрение к гражданам, которые пытались начать читать не из интереса искреннего и не запойным чтением от обложки до обложки, а только для того, чтобы иметь приличное современному культурному человеку образование. К 20ти своим годам господа, дамы, граждане, товарищи, леди и джентльмены /особенно все те из них, кто имел в жизни отношение к творчеству/ бывали уже в страшно озлобленном состоянии, просто до каких-то инфернальных даже уровней злоба их доходила; какие-то начинались навязчивые идеи уже из области не \»психология\», а \»психиатрия\» /одно от другого, насколько я понимаю, отличается тем, что психиатрия лечится медикаментозно, с применением сильных препаратов/. Были навязчивые идеи, чуть не в формате галлюцинаций преследовавшие образы, внезапные побуждения у каждого свои; а были и повторяющиеся у многих людей; так, например, от двух никак не связанных друг с другом товарок Эльмиева слышала, что в моменты особо обострённого, экзальтированно-истерического восприятия вдруг начинает им казаться, что у автомобилей проезжающих есть ясно различаемые выражения лиц, у каждого автомобиля — своё неповторимое; года же через два-три после получения этой информации Эльмиева и сама выражения лиц у автомобилей видеть начала; более того, любой текст, от уличного рекламного плаката до книг или, скажем, изложения состава на продуктах или, допустим, средствах бытовой химии — любой текст стала Эльмиева так воспринимать, что как будто кто читает ей этот текст, читает с определённым выражением; иногда в чтении явственные бывали интонации знакомых Эльмиевой людей, иногда неизвестно чьи; и стало ещё казаться Эльмиевой, что она, вроде бы, чувствует чужие настроения и даже мысли.
Настроения молодёжи, которые незачем было чувствовать а можно было так просто слушать, были, в общем, такие, что политика вся, вся гражданская деятельность куплена и продана; что действия всех людей предсказуемы, и можно легко, серией нехитрых уловок, провоцировать каждого человека на те и другие действия. Гулявшей повсеместно навязчивой идеей был суицид: кто из известных и неизвестных людей когда и как суициднулся; кто почему суициднулся и долго ли собирался; однажды не то можно, не то нужно будет суициднуться /для того, что ли, чтобы поставить в своём отчаянии логичную точку/; суицид как форма выражения протеста вообще против всего; красив ли суицид; предпочтение смерти в полный рост жизни уродливого формата; так прожить, в спешке ежедневной, истерике, заданности ритма, а потом суициднуться, и никому ничего не докажешь: ни власти какой бы то ни было, ни себе, ни даже чёртовой соседке через стену, и как же можно суициднуться, не избавившись прежде от желания соседке через стену что-нибудь доказать — а ни доказать, ни избавиться от желания доказать — никак невозможно. У одной Эльмиевской товарки по семинару художественной прозы был текст, там героиня, в какой-то момент своей жизни, не захотела дальше так жить и выскочила из окна. Но асфальт под окном спружинил, как резиновый, как стены, люди говорят, пружинят в психбольницах в палатах для буйных. Героиня встала с асфальта даже без единой царапины и пошла на работу /торговать из-за прилавка в метро бульварной литературой/.
Профессор Орлов так переживал по поводу того, что молодёжи ни культура наша, ни история совсем неизвестны; так переполняли его самые разнородные сведения о том и этом, что ничего нельзя было связать из его лекций, всё он сообщал одно, другое, и о храмовом комплексе Коломенского и тут же ещё о каких-то крестоносцах, которых называл он почему-то меченосцами — Эльмиева выяснила потом, что меченосцами этих крестоносцев точно где-то там называли — но всё равно так и не смогла никогда Эльмиева избавиться от той ассоциации, что меченосцы — это такие рыбы; впрочем, вроде и передавал Эльмиевой профессор Орлов свой азарт, своё неравнодушие, своё гражданское страдание о стране. Намекал Орлов, что однажды он пять, что ли, дней отсидел в тюрьме, а за что, он здесь говорить не будет — но все, вроде как бы, и понимают, за что он сидел; говорил о взятках, которые все дают и все берут, и вот вы, например, сидите сейчас на стульях, а вдруг они ВУЗом в качестве взятки были получены; говорил о каких-то мемориальных досках вдоль по всему приВУЗовскому кварталу расположенных и, например, о доске какому-то героическому лётчику вот тут же напротив и через два дома расположенной, а мы ни лётчика того не знаем, ни вообще ни одной не знаем мемориальной доски; говорил, что же, если теперь делать опять Революцию, надо было бы, прежде всего, захватывать телеграф и… почту, что ли… а как же мы будем их захватывать, если мы даже не знаем, где они находятся. Комплекцией, сединою и даже как-то выражением лица профессор Орлов похож был на Вознесенского, метался по аудитории туда и обратно, исключительно среди всех остальных преподавателей требовал, чтобы его слушали, а не своими делами бы занимались, так что некоей сидевшей на последних партах студентке и /в самом деле гениальному/ поэту Ире Вереск приходилось с неудовольствием отрываться от гадания на картах Таро /Таро эти бывали у Иры Вереск аккуратно и вдумчиво разложены, так, что всю её половину парты расклад занимал/; кроме этого всего, профессор Орлов издал учебник по российской истории собственного авторства. В намерении и страстном желании показать историю России не просто перечислением фактов, а взаимосвязано, как внутри Российской истории всё одно с другим связано и перекликается, и одно на другое влияет, — так и с внешними по отношению к России событиями в мире всё, что происходит в России, связано; все эпохи и вся география связаны между собой — в этом таком своём намерении, показать, стало быть, всю общую мировую взаимосвязь, профессор Орлов начинал свой учебник по истории России с информации о том, сколько миллионов… или миллиардов что ли… лет назад возникла планета Земля и как там сначала всё в воде обитало, а потом стала суша и динозавры.
И вспоминалось из Вознесенского — так же всё подряд в кучу свалено, вроде как бы ради поэзии и ради художественного эффекта; ну, и эмоция эта самая бешеная, \»народ безмолвствует\», никому ничего не надо:
Тысяча девятьсот. Отменён Апокалипсис.
Ты не врёшь, \»Макинтош\».
Лжепрооки покаялись.
Всё осталось как было.
Вдруг Заикин заговорил.
Андрей Вознесенский
*

Там на последних партах, сидевшие на которых перекрёстно и по-разному пересаживались друг рядом с другом ради каждой следующей лекции — тут же на партах этих последних обитала Ира Вереск. С плутоватым вела она себя, немного девчоночьим шармом, совершенно как у ней же было в стихах:
Я — демон, девочка и рысь.

Судьба скомандовала: брысь!

И я шарахнулась в испуге.*
*Использованы стихи Иры Плющ
Каштановые длинные волосы Иры Вереск мелко вились, и бывали забраны в хвост или сложнее, заколками, как-то так сколоты там и здесь; одевалась Ира в чёрное макси и в какой-то не то фольклор, не то в готику, не то несколько в стиль что ли суровых, серьёзных фэнтези: до щиколотки, касаясь высоких чёрных ботинок, ниспадала Ирина сложная чёрная юбка: расклешённая шёлковая чёрная юбка ниже колена; а по ней сверху вторая, чёрного кружева, юбка до щиколотки. Кофты на Ире Вереск тоже всё были эксклюзивные и тематические: была, например, блуза строгого покроя, с аккуратным отложным воротничком, вся расписанная яркими, весёлыми, крупными языками пламени всех оттенков красного и жёлтого; или вот ещё например какая-то сложная чёрная кофта, сколотая у горла большой довольно, скрупулёзно проработанной брошью, имитировавшей неровно сплетённую, серебристую по чёрному, паутину. Тоже однажды пришла Ира Вереск в бусах, выполненных в виде крупных, сочных, страшно реалистических продолговатых виноградин. Сложные, собственноручно собранные из каких-то обрывков прежней бижутерии серьги длинно свешивались с ушей, Ира заговорщически улыбалась, и не было у ней отбою от собеседниц как на переменах, так и во время пар непосредственно. Кроме увлекательных рассказов, предлагала Ира Вереск, ради всяческого увеселения общественности, гадание на картах Таро; за этим гаданием очередь загодя занимали студентки и по десять, и по двадцать человек; и продолжались гадания всеми парами и всеми переменами. Как-то настолько Ира Вереск и все её собеседницы искренне были уверены, что лекции до них никак не касаются; настолько как-то так находились они в мире фэнтези и ТАРО, что тоже и преподавателям казалось, что так и надо, и почти никто не протестовал.
Карты Таро у Иры Вереск были эксклюзивные, рисованные нарочно для неё каким-то её знакомым художником-сверстником /первокурснице поэтического факультета Ире Вереск было 22 года/; была там, например, как запомнилось одной из клиенток гадания, очень такая стильно выполненная карта Смерть, если только бывает в Таро такая карта; вроде бы, эта карта изображала тощую серую фигуру в балахоне с капюшоном, с естественной тематической над этим капюшоном косой. Какие-то там были в тех картах Таро Старшие Арканы, Младшие Арканы, разные бывали гадательные расклады: и прямоугольником карты выкладывались, и в форме креста, и ещё там как-то; сдвигались большие, нарядные карты левой рукой от себя, потом перемешивались и снова сдвигались, и не затихала притом ни на минуту весёлая, разнообразная болтовня между Ирой Вереск и той кому гадали, а также в ждущей гадания очереди наперекрёст и так просто между зрительницами.
Была ещё у Иры Вереск большая Магическая Книга, по твёрдой обложке объёмистая эта Магическая Книга обита была тёмно-тёмно-синим бархатом, а по бархату была книга расшита светлым бисером; в эту Магическую Книгу Ира Вереск всеми парами аккуратным, нереально красивым, каллиграфическим почерком, синей либо чёрной гелевой ручкой, вносила рецепты каких-то обрядов, трав, какие там травы и ароматы курить при каждом обряде и какого цвета в какой момент свечи зажигать — а когда гасить наоборот; вносились также в Магическую Книгу заклинания, сведения по Знакам Зодиака абсолютно разнообразным /гороскоп Друидов, например/, и ещё какая-то уйма всего интересного.
Ира Вереск недовольно сдвигала, перемешав их по дороге, карты Таро на правый край своей парты и мрачновато, неподвижно упирала карий свой взгляд в профессора Орлова. Ни на какие вопросы профессора Орлова либо Ира не отвечала, либо отвечала мрачно, задумчиво, с тяжёлым вздохом — на вопрос о том, что, вот, у неё карты, она наверное думает что всё знает уже, а между тем знает ли она, чьей работы пушкинский портрет висит вот тут на стене?
-Нет, не знаю, — тяжело смирившись со своей студенческой долей, отвечала Ира Вереск.
Впрочем, Орлов своим вихревым движением между партами, своей неподдельной страстью и искренностью абсолютно сумбурных высказываний, бывало, брал как бы в ареал своего влияния тоже и Иру Вереск /это ещё называется \»взять аудиторию\»/, и начинала Ира Вереск, хоть и далеко не с тем же азартом как был у профессора Орлова, тоже участвовать в диалоге, комментируя каждый очередной страстно выданный Орловым блок информации. Орлова, вроде, саркастические высказывания не раздражали, а наоборот радовало, что контакт всё-таки налажен ну хоть какой-нибудь.
Ира Вереск и прозу тоже писала, что-то такое про ангелов, о том, как те ангелы на земле бывают и в людей воплощаются; о том, какие там между ними — как между восставшими ангелами, так и между \»правительственными войсками\» конфликты происходят или другое какое времяпрепровождение; в конце всей этой прозы бывало приписано что-нибудь вроде того, что \»Если кто буквально поверил тому, что описано в тексте, пусть идёт в баню, в Нескушник, к чёртовой матери\». Или, другой вариант \»Ну что, Ариэль /имя одного из ангелов/: просыпайся, пей свой утренний кофе, зашнуровыавай ботинки: пора на работу\». \»Пусть хоть бродячая собака погреется у огня\», говорит какая-то ведьма, прежде чем улететь ночью на шабаш — после того, как скармливает она весёлому каминному пламени очередные свои записки.
16-10-2014


Добавить комментарий