Это был 1978. Я тогда работал санитаром в этой психиатрической больнице. Мыл полы, раскладывал таблетки по именным баночкам, разносил свежее бельё. Пациентов не трогал. Не то чтобы они меня пугали, просто…Это был 1978. Я тогда работал санитаром в этой психиатрической больнице. Мыл полы, раскладывал таблетки по именным баночкам, разносил свежее бельё. Пациентов не трогал. Не то чтобы они меня пугали, просто после редкого общения с ними я чувствовал себя каким-то липким, как будто они проползли по мне склизкими червями, размазав свою мерзкую слизь. Иногда приходилось помогать привязывать особо буйных или переодевать лежачих. Потом в туалете для персонала я намыливал руки до локтей, стараясь соскрести частицы их шершавой кожи, а дома до жжения тёр себя грубой мочалкой.
Вижу, вы хотите узнать, почему же я оставался там работать? О, я бы с радостью сломал бы свою швабру об колено и бросил бы на треклятый пол – мыть утром и вечером и всякий раз, когда кто-то наблевал, насрал или обоссался! – и уйти к чертям, показательно расшвыряв вёдра с вонючей водой. Но не мог. А причина, между прочим, банальна. Любовь. Да-да, это великое чувство, липкое, как царившее здесь безумие, яростное, как волна истерии, грязное, как этот впитавший дерьмо пол.
Моя любовь работала здесь психиатром.
Честно сказать, я всегда удивлялся, зачем люди идут в психиатрию. Особенно женщины. Своих бабских тараканов – мама не горюй, а они чужих давить хотят. Это, наверное, как в пословице про бревно и соринку, только вместо них различной степени тяжести расстройства и бредовые переживания.
И вот хрупкая невысокая девушка, только закончившая институт, нырнула в глубокий омут страданий человеческой души. Погрузившись в него с головой, оплетённая бурой ряской чужого отчаяния, она выкуривала по две пачки в день. А я бережно собирал окурки, фильтры которых обсасывали её губы. У неё были совершенно удивительные губы – длинные и подвижные. Когда она рассказывала про своих пациентов, они будто оплетали меня и душили. Это завораживало. Её общение с больными завораживало ещё больше. Я частенько наблюдал еженедельные собрания, где психи несли тупую, бессмысленную чушь, и хотелось схватить их за волосы и затолкать слова обратно им в глотки. А она спускалась в их разверзшиеся чёрные пасти, в эти неизведанные глубины, рассеивая царивший там густой мрак изощрённых маний маленьким тусклым фонариком. В шизофренических пещерах таких, как Оборотень, она могла плутать часами, а потом целый день вспоминать их, возвращаться к ним ночью, через день или неделю.
Оборотень был её любимчиком. Я ненавидел его за это. Я слушал о нём в коридорах, глотал его в Кофейнике, втягивал с дымом в курилке. Даже во время секса в хозяйственной комнате этого безумного ада, она рассказывала, как он в жёсткой траве охотился за какой-то чёртовой, мать её, мышью! Не подумайте, я прекрасно понимал, что мой член был ей нужен лишь для разрядки, для рассеивания всего того дерьма, что ежедневно вливалось в её белокурую головку, но трахаться под вопли «Оборотень снова был в Лесу!» или «Изнанка примет его!» становилось невыносимо.
Если б я с ним не заговорил, грохнул бы ублюдка. Нафаршировал бы аминазином, как гуся на фуа гра, и утопил бы в его же блевотине. Но я решил языком почесать. Не знаю, какую преследовал цель, ведь общаться с душевнобольным всё равно что стоять в луже. Рано или поздно холодная жижа просочится в твои белоснежные туфли, грязь въестся в натёртые до блеска носки, в твой девственно чистый разум. И даже если из лужи выйдешь, воспоминания о ней впитаются в ноги. Замечаешь, что стал немного другим и теперь обходишь лужи стороной. Да что я вам рассказываю, знаете же сами. Так вот Оборотень был не лужей, он был бездонным прудом с толстой ледяной коркой, срастающейся над головами тонущих.
Чёртов маньяк. И внешностью он обладал стандартного психа – тощий, глаза дикие, пальцы длинные, шишковатые и улыбочка, как оскал бешеного волка. Передвигался на четырёх. Его часто отправляли в изолятор, но ему там нравилось, там находилась дверь в Изнанку. Вы ведь про неё хотите услышать, да? Уж точно не про мои любовные переживания. В таком случае, извините, что затянул. Последнее время я какой-то несобранный. Хотя и раньше не очень-то…
Да-да-да. Изнанка.
Знаете, я почувствовал её сразу, как зашёл в изолятор. Тогда я ещё не знал, что это она, но отчётливо чувствовал её удивительно свежий запах — запах росной полыни, хмельной хвои, бегущей воды в ледяном ручье, крови только что пойманной добычи. Она схватила меня, оплела щиколотки мхом, раздробила, как дятел, выворачивая и вытаскивая личинки спрятанных поглубже страхов и желаний. Со всех сторон меня обступила трава – высокая, острая, а из неё глядели идеально круглые глаза Оборотня. Как истинная луна и её отражение.
Конечно, в начале я растерялся и совершенно забыл, зачем пришёл. Поддавшись воле Оборотня, я побрёл за ним сквозь густую травяную щетину в Лес. Когда я подошёл к его границе, он навис надо мной стеной деревьев, далёкие верхушки которых растворялись в черноте ночного неба. А потом…
Потом Лес обнял меня. Обвил лохматыми лапами веток и бесцеремонно затянул вглубь, в своё сырое мшистое нутро. Это словно тебя захлестнула внезапная волна, разорвала, расшвыряла твои жалкие конечности, выпотрошила, вынула из тебя всё дерьмо – всю твою сраную тактичность, цивилизованные манеры, выдуманные обязанности, чёртовы правила, которыми пичкают с самого детства. Как бешеная центрифуга, которая не остановится, пока ты не выблюешь последние капли своей никчёмной жизни. А после Лес баюкает, баюкает, баюкает тебя, голого, растерзанного, пустого, как мать больное дитя. Для одних он последний путь, для других же – начало пути. И если все куски заново срослись в нового тебя, Лес открывает перед тобой тропу.
В Изнанку.
Знаете, доктор, я, пожалуй закончу словами самого Оборотня.
«Чувствуешь? Ты чувствуешь, как он дразняще щекочет ноздри, как вливается в твои вены и поднимается к самому сердцу? Как он цепко врастает корнями в твой мозг и расцветает в глазах?
Я вижу, я знаю.
Добро пожаловать, брат».